Он вспоминает монахиню в Кентербери: если вы вступите в какую-либо форму брака с этой недостойной женщиной, то не процарствуете и семи месяцев.
— Ну вот, — говорит Мария, — теперь главное, чтобы у него получилось.
— Мария. — Он берет ее за руку. — Не пугайте меня.
— Генрих робок. Он думает, будто от него ждут королевских подвигов. Впрочем, если он оробеет, Анна знает, что делать. — Она добавляет торопливо: — В смысле, я дала ей все нужные наставления. — Кладет руку ему на плечо. — Так как насчет нас с вами? Мы много потрудились, чтобы их свести, и, думаю, заслужили отдых.
Молчание.
— Вы ведь больше не боитесь моего дяди Норфолка?
— Мария, я смертельно боюсь вашего дяди Норфолка.
И все же не из-за этого, а из-за чего-то другого он медлит в неуверенности. Мария касается губами его губ. Спрашивает:
— О чем вы думаете?
— Думаю, что не будь я преданнейшим слугой короля, еще можно было бы успеть на следующий корабль.
— И куда бы мы отправились?
Он не упомнит, чтобы кого-нибудь приглашал с собой.
— На восток. Хотя, признаюсь, начинать сначала там нелегко.
На восток от Болейнов. На восток от всех. Ему вспоминается Средиземное море, не эти северные воды, и в особенности одна ночь, теплая ночь в Ларнаке: огни беспокойной набережной за окном, шлепанье невольничьих ног по кафелю, запах благовоний и кориандра. Он обнимает Марию и натыкается на что-то мягкое, неожиданное: лисий мех.
— Очень предусмотрительно.
— О, мы привезли все, что у нас есть. На случай, если придется задержаться тут до зимы.
Отблеск света на коже. Шея у Марии очень белая, очень нежная. Герцог в доме; здесь, сейчас, возможно все. Он раздвигает пальцами мех и находит плечи: теплые, надушенные и чуть влажные. Чувствует, как бьется жилка на ее шее.
Шаги. Он оборачивается, в руке кинжал. Мария повисает на его локте. Острие кинжала упирается в мужской дублет под грудиной.
— Ладно-ладно, — произносит по-английски раздраженный голос. — Уберите оружие.
— О Боже! — восклицает Мария. — Вы чуть не убили Уильяма Стаффорда.
Он заставляет незнакомца выйти на свет и, только увидев лицо, убирает кинжал. Ему неизвестно, кто такой Уильям Стаффорд. Чей-то конюший?
— Уильям, я думала, вы не придете.
— Как я вижу, в таком случае вы бы в одиночестве не остались.
— Вы не представляете, каково это — быть женщиной. Ты думаешь, будто о чем-то с мужчиной условилась, а выясняется — ничего подобного. Думаешь, он придет, а он не приходит.
Это — вопль сердца.
— Доброй ночи, — говорит он. Мария поворачивается, как будто хочет сказать: «не уходите». — Пора мне помолиться и в постель.
С моря налетел сильный ветер: скрипят мачты в порту, в городе дребезжат окна. Завтра, наверное, будет дождь. Он зажигает свечу и берется за письмо, однако не может сосредоточиться. Ветер рвет с деревьев листву. Образы движутся за стеклом, чайки проносятся как призраки: белый чепец Элизабет, когда та провожала его до дверей в последнее утро. Только не было этого: она спала во влажной постели, под одеялом желтого турецкого атласа. Жребий, который привел его сюда, привел и к тому утру пять лет назад, когда он выходил из дома женатым человеком с бумагами Вулси под мышкой. Был ли он тогда счастлив? Трудно сказать.
В ту ночь на Кипре, теперь уже давнюю, он готов был уйти из банка или хотя бы попросить, чтобы его отправили с рекомендательными письмами на Восток. Ему хотелось увидеть Святую землю, ее растения и людей, поцеловать камни, по которым ступали апостолы, торговаться в неведомых закоулках странных городов и черных шатрах, где закутанные женщины порскают по углам, как тараканы. В ту ночь решалась его судьба. Глядя в окно на огни набережной, он слышал в комнате позади грудной смех и тихое «аль-хамду лиллах», с которым женщина встряхнула в руке кубики из слоновой кости, затем стук. Когда наступила тишина, он спросил: «Ну и что там?»
Больше — Восток. Меньше — Запад. Азартные игры — не порок, если они тебе по средствам.
— Три и три.
Это много или мало? Не сразу сообразишь. Судьба не подтолкнула его решительно, а так, легонько тронула за плечо.
— Я еду домой.
— Только не сегодня. Уже прилив.
На следующее утро он чувствует богов за спиной, как ветер. Он повернул к Европе. Домом тогда было узкое здание на тихом канале, за тяжелыми деревянными ставнями. Ансельма на коленях, золотисто-нагая под длинным ночным платьем зеленого дамаста, отливающего при свечах чернотой, на коленях перед маленьким серебряным алтарем у себя в комнате, про который она говорила: «Это самое ценное, что у меня есть». Подожди минутку, сказала Ансельма. Она молилась на родном языке, то вкрадчиво-умильно, то почти с угрозой, и, видимо, выпросила у серебряных святых чуточку снисхождения, а может, углядела за их блистательной праведностью некую лазейку-щелочку, потому что встала и со словами: «Теперь можно», — потянула шелковую шнуровку, чтобы он мог коснуться ее грудей.
Рейф стоит над ним, говорит, уже семь. Король ушел к мессе.
Он провел ночь с призраками.
— Мы не хотели вас будить. Вы никогда не спите допоздна.
Ветер вздыхает в трубах. Пригоршня дождя ударяет в окно, как щебень, за ней другая.
— Возможно, погода задержит нас в Кале.
Пять лет назад, уезжая во Францию, Вулси попросил его следить за положением дел при дворе и отписать, как только Генрих и Анна разделят ложе. Он спросил тогда: а как я узнаю, что это произошло? Кардинал ответил: «Думаю, это будет видно по его лицу».