Он думает, хорошо, что я взял к себе в дом не бесчувственного юнца, думающего только о своей выгоде. Тот, кто не знает порывов, не ведает и настоящей радости. Под моим покровительством Рейф может позволить себе следовать душевным порывам.
— Слушай, Рейф. Это… ну, видит Бог, это глупость, но не катастрофа. Скажи отцу, что мое возвышение обеспечит твою карьеру. Конечно, он будет рвать и метать. На то они и отцы. Он скажет, будь проклят день, когда я отдал сына в распутный дом Кромвеля. Но мы его урезоним. Постепенно.
До сих пор Рейф стоял, теперь оседает на табурет — голова запрокинута, руки стиснули виски, облегчение разливается по всему телу. Кого он так боялся? Меня?
— Послушай, как только твой отец увидит Хелен, он поймет, если только он не…
Если только что? Надо быть мертвым и в могиле, чтобы не увидеть ее прекрасное, дерзкое тело, ее кроткие глаза…
— Только надо снять полотняный фартук и нарядить ее как мистрис Сэдлер. И конечно, тебе потребуется свой дом. Тут я могу помочь. Я буду скучать по детям, я к ним привязался, и Мерси тоже, мы все их любим. Если хочешь, чтобы твой ребенок был первым в доме, мы можем оставить их здесь.
— Спасибо. Но Хелен с ними не расстанется. Мы уже все меж собой решили.
Значит, у меня в Остин-фрайарз больше не будет детей, думает он. Во всяком случае, пока я не оторвусь от королевских дел и не выделю время для ухаживаний; и пока не научусь слушать женщину, когда та ко мне обращается.
— Чтобы твой отец смягчился, скажем ему вот что: отныне, если я отлучаюсь от короля, с ним остаешься ты. Мастер Ризли пусть занимается шифрами и слежкой за иностранными послами — эта работа как раз для его хитрой натуры. Ричард будет в мое отсутствие за старшего в доме и конторе, мы же с тобой станем обхаживать Генриха как две нянюшки, исполняя каждый его каприз. — Он смеется. — Ты джентльмен по рождению. Король может приблизить тебя к себе, назначить камергером. Мне это было бы полезно.
— Я этого не ждал. Даже не думал о таком! — Рейф опускает глаза. — Конечно, я не смогу представить Хелен ко двору.
— В нынешнем мире — да. И я не думаю, что он изменится при нашей жизни. Однако ты сделал выбор. Не раскаивайся в нем ни сейчас, ни потом.
Рейф говорит с чувством:
— Разве я мог что-то от вас скрыть? Вы все видите!
— Хм. Только до определенного предела.
После ухода Рейфа он приступает к вечерней работе: бумага за бумагой ложится в свою стопку. Его билли приняты парламентом, но всегда есть следующий билль, который надо готовить. Составляя законы, проверяешь слова на прочность. Если закон предполагает наказание, имей силу наказывать: не только бедных, но и богатых, не только в Сассексе и Кенте, но и в Корнуолле, на границе с Шотландией и в болотах Уэльса. Он составил присягу, проверку на верность Генриху, и намерен привести к ней всех мужчин по городам и весям, а также всех сколько-нибудь значимых женщин: богатых вдов, землевладелиц. Его комиссары пройдут по холмам и долам, требуя от людей, едва слышавших об Анне Болейн, признать наследником ребенка в ее утробе. Если человек знает, что короля зовут Генрихом, пусть клянется; плевать, что он путает нынешнего монарха с его отцом или каким-нибудь другим Генрихом. Народ не помнит своих государей; их черты на монетах, которые он в детстве выуживал из речного ила, были едва ощутимой неровностью под пальцами; даже дома, счистив грязь, он не мог разобрать, кто на них. Это кто, король Цезарь? — спросил он. Уолтер сказал, дай глянуть, и тут же с отвращением отбросил монетку, сказав, это фартинг одного из тех королей, которые воевали во Франции. Иди зарабатывай, сказал отец, и выкинь из головы Цезаря — когда Адам лежал в колыбели, Цезарь уже был стариком.
Он мог бы пропеть: «Кто джентльменом был спервоначала, когда Адам пахал, а Ева пряла?» — Уолтер погнался бы за ним и, если бы догнал, навешал оплеух: это бунтарская песенка, у нас с бунтовщиками разговор короткий. Мятежные корнуольцы из дней его детства лежат в неглубоких могилах, но всегда есть другие корнуольцы. А под Корнуоллом, под всей Англией и дальше, под топкими болотами Уэллса и гористым шотландским приграничьем есть другая земля, куда вряд ли доберутся его комиссары. Кто приведет к присяге хобгоблинов, обитающих в дуплах и колючих изгородях? Диких людей в лесной чаще? Святых в нишах? Духов священных источников, чьи голоса звучат в шелесте жухлой листвы? Выкидышей, зарытых в неосвященную землю? Незримых покойников, что теснятся зимой у кузниц и сельских очагов, силясь согреть голые кости? Ибо и они — его соотечественники, несметные поколения мертвецов, застящих живым свет: бескровные призраки господина и слуги, монашки и шлюхи, попа и монаха — они пожирают живую Англию, высасывают соки из ее будущего.
Он смотрит в бумаги на столе, но мысли далеко. Моя дочь Энн сказала: «Я выбираю Рейфа». Он закрывает лицо руками; Энн Кромвель встает перед ним, десяти-одиннадцати лет от роду, коренастая и решительная, как боец, ее маленькие глаза не мигают, уверенные в своей власти над судьбой.
Он трет веки. Перебирает бумаги. Что это? Аккуратный писарский почерк, все слова разборчивы, но смысла в них нет.
...Два ковра. Один разрезан на куски.
2 простыни, 2 подушки, 1 тюфяк.
2 тарелки, 4 миски, 2 блюдца.
Один таз, весом 12 фунтов, 4 пенса за фунт; приобретен аббатисой за 4 шиллинга.
Он переворачивает бумагу, пытаясь понять, откуда она взялась, и осознает, что смотрит на опись имущества Элизабет Бартон, оставшегося в монастыре. Все это отошло королю: доска, служившая столом, три наволочки, два подсвечника, плащ стоимостью пять шиллингов. Старая пелерина пожертвована младшей монахине обители. Еще одна монахиня, сестра Алиса, получила одеяло.