Волчий зал - Страница 30


К оглавлению

30

Дома, в Остин-фрайарз, Лиз уже спит, но ворочается в постели. Она наполовину просыпается и приникает к нему. Он говорит:

— Дед нашего короля женился на змее.

Лиз бормочет: «Я сплю или нет?» Мгновение — и она уже повернулась на бок, выбросив руку. Интересно, что ей теперь приснится? Он лежит без сна, думает. Все победы, все свершения Эдуарда оплачены деньгами Медичи; их заемные письма куда важнее всех знамений и чудес. Если король Эдуард был, как многие полагают, не сын своего отца, герцога Йоркского, если, как гласит молва, мать родила Эдуарда от честного английского лучника по имени Блейбурн, и если Эдуард женился на женщине-змее, то их потомство… на ум приходит слово «ненадежно». Если верить всем старым историям, а некоторые, не будем забывать, им верят, наш король отчасти бастард, отчасти тайный змей, отчасти валлиец и весь целиком — должник итальянских банков… Он тоже уплывает в сон: место страниц с аккуратными колонками цифр занимают призрачные миры. Всегда старайтесь, говорит кардинал, узнать, что у людей под одеждой, поскольку там не только тело. Выверни короля наизнанку — найдешь чешуйчатых предков: теплую, плотную, змеиную плоть.

Когда в Италии он на пари взял в руки змею, ее надо было держать, пока свидетели сосчитают до десяти. Они считали довольно медленно, на медленном языке: айн, цвай, драй… На счет «четыре» испуганная змея дернулась и укусила его. Между четырьмя и пятью он крепче стиснул кулак. Кто-то кричал: «Да брось ты ее, Христа ради!» Одни молились, другие сыпали ругательствами, третьи продолжали считать. Змейка выглядела полузадушенной; когда свидетели досчитали до десяти, не раньше, он мягко опустил ее на землю, и она ускользнула в свое будущее.

Боли не было, однако ранка покраснела. Он машинально попробовал ее на вкус, укусил собственное запястье, дивясь белизне английской плоти с внутренней, сокровенной стороны руки; увидел тонкие сине-зеленые сосуды, куда змея выпустила яд.

Он получил выигрыш и стал ждать смерти, однако не умер, напротив, стал крепче, проворнее, изворотливее. Ни один миланский каптенармус не мог его переорать, ни один прожженный бернский капитан не решался спорить с человеком, который, по слухам, сначала втыкает клинок под ребра, а потом торгуется. Июль, жарко. Он спит и видит сон. Где-то в Италии змейка вывела детенышей и назвала их Томасами; они хранят в памяти образ Темзы, низкие илистые берега, не заливаемые даже в прилив, даже по высокой воде.

На следующее утро, когда он просыпается, Лиз еще спит. Простыни влажные. Она теплая, разморенная, лицо — гладкое, как у молоденькой. Он целует прядь волос на лбу, чувствует губами соль. Она бормочет: «Скажи, когда вернешься».

— Лиз, — говорит он, — я не уезжаю с Вулси.

Приходит цирюльник его побрить. Он видит в отполированном зеркале свои глаза: живые и как будто змеиные. До чего странный сон, думает он про себя.

На лестнице ему кажется, будто Лиз вышла его проводить — наверху вроде бы мелькнул ее белый чепец. «Лиз, иди, спи дальше». И тут же, обернувшись, видит, что обознался — на лестнице никого нет. Он берет бумаги и уходит в Грейз-инн.


Встреча не деловая, тайная: обсуждают тексты, местонахождение Тиндейла (где-то в Германии) и насущные проблемы коллеги-юриста (кто скажет, что он не может находиться в Грейз-инн?) Томаса Билни, за детский рост и вертлявость прозванного Маленьким Билни. Маленький Билни — правовед, священник, член Тринити-холла — ерзает по скамье худым задом и, суча ножками, рассказывает о своем служении прокаженным.

— Писание для меня — мед. Я упиваюсь словом Божиим.

— Христа ради, — говорит он, — не вздумайте вылезать из своей норы. Кардинал уехал, теперь у епископа Лондонского, не говоря уже о нашем друге из Челси, руки развязаны.

— Мессы, посты, бдения, индульгенции — все бесполезно, — говорит Билни. — Мне это явлено. Осталось только пойти в Рим и побеседовать с его святейшеством. Я уверен, что папа примет мою точку зрения.

— Вы находите свои взгляды оригинальными? — мрачно спрашивает он. — Да, отец Билни, я согласен: мысль, что папа обрадуется вашим советам, и впрямь оригинальна.

Он выходит, бросая напоследок: вот человек, готовый прыгнуть в огонь. Будьте осторожнее, государи мои.


Рейфа он на эти встречи не берет: не хочет втягивать никого из домочадцев в опасное общество. Кромвели — образец набожности и правоверия. Мы не должны вызывать нареканий, говорит он.

Остаток дня ничем не примечателен. Он вернулся бы домой рано, если бы не договорился встретиться в немецком квартале, Стилъярде, с человеком из Ростока, который привез своего друга из Штеттина, пообещавшего учить его польскому.

Польский — еще хуже валлийского, говорит он в конце вечера. Мне надо будет чаще практиковаться. Заглядывайте в гости. Если предупредите заранее, мы засолим селедку, если нет, то, как говорится, чем богаты.


Когда приходишь домой в сумерках, а там горят факелы, сразу понимаешь — что-то стряслось. Летний воздух упоительно свеж, и ты, входя в дом, чувствуешь себя молодым, беспечным, и тут замечаешь убитые лица. При виде тебя все отворачиваются.

Мерси выходит и встает рядом; хотя ее имя означает «милость», милости ждать неоткуда.

— Говори, — молит он.

Она отводит глаза.

Он думает: Грегори. Думает: мой сын умер. И тут же понимает кто, потому что не видит Лиз.

— Говори, — повторяет он.

— Мы искали тебя. Мы сказали, Рейф, беги в Грейз-инн, приведи его, но сторожа ответили, что не видели тебя весь день. Рейф сказал, верьте мне, я его приведу, хоть бы пришлось обыскать весь город. Но тебя нигде не было.

30