Кранмер, как мальчишка-слуга, наливает ему вина, подходит бочком:
— Вот.
В руках архиепископа чаша неизбежно обретает сакральный смысл: не разбавленное водой вино, но некая двусмысленная смесь, это Моя кровь, это похоже на Мою кровь, это более-менее похоже на Мою кровь; сие творите в Мое воспоминание. Кромвель протягивает кубок обратно. Северные немцы получают перегонкой крепкое зелье — аквавите; оно бы сейчас лучше помогло.
— Зовите Мора, — говорит он.
Мгновение, и Мор в дверях, негромко чихает.
— Бросьте, — улыбается Одли, — так ли надлежит являться герою?
— Уверяю вас, я ни в коей мере не стремлюсь быть героем, — отвечает Мор. — Там траву скосили.
Снова чихает, поправляет мантию, садится в поставленное ему кресло. А в первый раз отказался.
— Так-то лучше, — говорит Одли. — Я знал, что воздух пойдет вам на пользу.
Поднимает глаза, мол, давайте к нам, но он, Кромвель, дает понять, что останется, где стоял, у окна.
— Уж и не знаю, — добродушно говорит Одли. — Сперва один не садится. Теперь другой. Вот, — придвигает Мору бумагу, — имена пресвитеров, которые вчера принесли клятву и подали вам пример. И вам известно, что все члены парламента согласились. Почему не соглашаетесь вы?
Мор смотрит из-под бровей:
— Нам всем сейчас здесь неуютно.
— Там, куда отправитесь вы, много неуютнее, — говорит Кромвель.
— Надеюсь, это будет не ад, — улыбается Мор.
— Если вы, присягнув, обречете себя на погибель, то как насчет остальных? — Кромвель рывком отделяется от стены, хватает бумагу и шлепает ее на плечо Мору. — Они все прокляты?
— Я не могу отвечать за их совесть, только за свою собственную. Если я принесу вашу присягу, то буду проклят.
— Многие позавидовали бы вашему умению читать волю Божью, — говорит Кромвель. — Впрочем, вы с Богом давно запанибрата, верно? Меня изумляет ваша дерзость. Вы говорите о своем Творце как о приятеле, с которым в воскресенье вместе удили рыбу.
Одли подается вперед.
— Давайте проясним. Вы не можете присягнуть, потому что вам не позволяет совесть?
— Да.
— Не соблаговолите ли объяснить более внятно?
— Нет.
— Вы возражаете, но не станете говорить, почему?
— Да.
— В данном случае для вас неприемлем статут, или форма присяги, или сама идея присяги как таковая?
— Я предпочел бы не отвечать.
Кранмер вмешивается:
— В вопросах, затрагивающих совесть, всегда остается место для сомнений…
— О да, но это не каприз. Я долго и прилежно советовался с собой, и в данном вопросе голос моей совести вполне отчетлив. — Мор склоняет голову набок, улыбается. — Разве с вами не так, милорд?
— И все же наверняка есть какие-то сомнения. Вы ученый, привыкли к дебатам и разногласиям, так что наверняка спрашиваете себя: почему столько образованных мужей думает так, а я — иначе? Одно бесспорно: естественный долг подданного — покорствовать королю. К тому же давно, вступая в должность в совете, вы клялись ему повиноваться. Почему же не повинуетесь? — Кранмер моргает. — Противопоставьте свои сомнения этой непреложности и присягните.
Одли откидывается в кресле и закрывает глаза, словно говоря: никто из нас лучше не скажет.
Мор говорит:
— Когда вы вступали в сан архиепископа, назначенного папой, вы присягнули Риму, но утверждают, будто во время всей церемонии вы держали в кулаке сложенную записку, где говорилось, что вы клянетесь против своей воли. Или это неправда? Утверждают, будто текст записки составил мастер Кромвель.
Одли резко открывает глаза: лорду-канцлеру кажется, что Мор отыскал для себя лазейку. Однако за улыбкой Мора прячется злоба.
— Я не пойду на такие фокусы, — мягко произносит Мор, — не стану ломать комедию перед моим Господом Богом, не говоря уже об английских верующих. Вы говорите, что за вами большинство. Я говорю, что оно за мной. Вы говорите, за вами парламент, а я говорю, что за мною ангелы и святые, и весь сонм усопших христиан, все поколения с основания церкви Христовой, тела единого и нераздельного…
— О, ради Христа! — вскипает он. — Ложь не перестает быть ложью из-за того, что ей тысяча лет. Ваша нераздельная церковь ничего так не любит, как терзать собственных чад, жечь их и рубить, когда они отстаивают свою совесть, вспарывать им животы и скармливать внутренности псам. Вы зовете себе на помощь историю, но что она для вас? Зеркало, которое льстит Томасу Мору. Однако у меня есть другое зеркало, и в нем отражается опасный честолюбец. Я поворачиваю его, и в нем отражается убийца, ибо один Бог ведает, скольких вы утащите за собой — им достанутся только страдания, но не ваш ореол мученика. Вы не простая душа, так что не пытайтесь упрощать. Вы знаете, что я вас уважал. Уважал с детства. Мне легче было бы потерять сына, легче было бы видеть, как ему отрубят голову, чем смотреть, как вы отказываетесь от присяги на радость всем врагам Англии.
Мор поднимает глаза и мгновение выдерживает его взгляд.
— Грегори — милый юноша. Не желайте ему смерти. Если он что-нибудь делает не так, он исправится. То же самое я говорю о своем сыне. На что он годен? И все же он стоит больше любого дискуссионного вопроса.
Кромвель готов прибить Мора за один этот добродушный тон.
Кранмер в отчаянии трясет головой:
— Это не дискуссионный вопрос.
— Вы упомянули своего сына, — говорит Кромвель. — Что будет с ним? С вашими дочерьми?
— Я посоветую им присягнуть. Я не предполагаю в них моей щепетильности.