— Я не об этом, и вы прекрасно меня поняли. Вы хотите поработить их императору? Вы — не англичанин.
— Вы сам едва ли англичанин, — говорит Мор. — Французский солдат, итальянский банкир. Едва выйдя из отрочества, вы бежали на чужбину, спасаясь от тюрьмы или от петли, грозивших вам за вашу юношескую необузданность. Я скажу вам, кто вы, Кромвель. Вы итальянец до мозга костей, со всеми их страстями и пороками. Ваша неизменная обходительность — я знал, что когда-нибудь она кончится. Это монета, которая слишком часто переходила из рук в руки. Тонкий слой серебра стерся, и мы видим низкий металл.
Одли ухмыляется:
— Вы, кажется, не следите за трудами мастера Кромвеля на Монетном дворе. Деньги, которые он чеканит — высшей пробы.
Одли не может не зубоскалить, такой уж у лорда-канцлера характер; кто-то должен сохранять спокойствие. Кранмер бледен и в поту, у Мора на виске пульсирует жилка. Кромвель говорит:
— Мы не можем отпустить вас домой. Однако мне представляется, что вы сегодня не в себе. Поэтому, чем отправлять в Тауэр, мы, очевидно, попросим аббата Вестминстерского подержать вас под арестом у себя дома… Вы согласны, милорд Кентербери?
Кранмер кивает. Мор говорит:
— Мне не следовало насмехаться над вами, мастер Кромвель. Теперь я вижу, что вы мой самый дорогой и заботливый друг.
Одли кивает страже. Мор встает легко, словно мысль об аресте добавила ему молодых сил; впечатление несколько подпорчено тем, что он по обыкновению поддергивает мантию и, делая семенящее движение, как будто запутывается в своих ногах. Ему, Кромвелю, вспоминается Мария в Хэтфилде: как та встала и тут же забыла, где ее табурет. Мора наконец спроваживают из комнаты.
— Теперь наш друг получил в точности что хотел, — говорит Кромвель.
Он прикладывает руку к окну и видит отпечатки своих пальцев на старом бугристом стекле. С реки натянуло облаков; лучшая часть дня позади. Одли идет к нему через комнату и неуверенно встает рядом.
— Если бы только Мор указал, какие части присяги для него неприемлемы, можно было бы что-нибудь добавить, чтобы снять возражения.
— Забудьте. Если он что-нибудь укажет, ему конец. Теперь единственная его надежда в молчании, и та призрачная.
— Король мог бы согласиться на какой-то компромисс, — говорит Кранмер. — А вот королева, боюсь, нет. Да и впрямь, — продолжает архиепископ слабым голосом, — с какой стати ей соглашаться?
Одли кладет руку ему на локоть.
— Мой дорогой Кромвель. Кто в силах понять Мора? Его друг Эразм советовал ему держаться подальше от власти, для которой он не создан, и был совершенно прав. Ему не следовало принимать мой нынешний пост. Он сделал это исключительно в пику Вулси, из ненависти к тому.
Кранмер говорит:
— Эразм советовал ему воздерживаться и от богословия тоже. Или я ошибаюсь?
— Как вы можете ошибаться? Мор публикует все письма своих друзей. Даже содержащиеся в них упреки обращает к своей выгоде — смотрите, мол, на мое смирение, я ничего не скрываю. Он живет на публику. Каждая посетившая его мысль излагается на бумаге. Он ничего не держал при себе до сего дня.
Одли, перегнувшись через него, распахивает окна. Через подоконник в комнату перехлестывает птичий гомон — заливистый, громкий свит дрозда-дерябы.
— Думаю, Мор напишет отчет о сегодняшнем дне, — говорит Кромвель, — и отошлет печатать за границу. В глазах Европы мы предстанем дураками и мучителями, а он — невинным страдальцем и автором блистательных афоризмов.
Одли похлопывает его по плечу — хочет утешить. Однако кому это под силу? Он безутешный мастер Кромвель: непостигаемый, неизъяснимый и, возможно, неупраздняемый.
На следующий день король за ним посылает. Он думает, Генрих хочет распечь его за неспособность привести Мора к присяге.
— Кто будет сопровождать меня на эту фиесту? — спрашивает Кромвель. — Мастер Сэдлер?
Как только он входит, Генрих грозным движением руки велит приближенным освободить ему место. Лицо мрачнее тучи.
— Кромвель, разве я был вам дурным государем?
Незаслуженная доброта вашего величества… ваш ничтожный слуга… если не оправдал ожиданий в чем-либо конкретном, умоляю всемилостивейше простить…
Он может так говорить часами. Научился у Вулси.
Генрих перебивает:
— Милорд архиепископ считает, что я не воздаю вам по заслугам. Однако, — обиженный тон человека, которого неправильно поняли, — я славлюсь своей щедростью. — Генрих явно озадачен: как же так вышло? — Вы станете государственным секретарем. Награды воспоследуют. Не понимаю, почему я не сделал этого раньше. Но скажите мне: на вопрос о лордах Кромвелях, которые некогда были в Англии, вы ответили, что никак с ними не связаны. Вы ничего с тех пор не надумали?
— Сказать по чести, я больше об этом не вспоминал. Я не возьму ни чужое платье, ни чужой герб, иначе покойник встанет из могилы и разоблачит меня как самозванца.
— Милорд Норфолк говорит, вы нарочно выставляете свое низкое происхождение напоказ, желая ему досадить. — Генрих берет его под руку. — Отныне куда бы я ни ехал — хотя этим летом мы воздержимся от дальних поездок, учитывая состояние королевы, — вам будут отводить комнаты рядом с моими, чтобы мы могли разговаривать, когда мне потребуется, и по возможности смежные, чтобы никого за вами не посылать. — Король улыбается придворным, и те приливают, как волна. — Разрази меня Бог, — продолжает Генрих, — если умышленно вами пренебрегал. Я знаю, кто мне друг.
На улице Рейф говорит: